Неточные совпадения
Артемий Филиппович.
О! насчет врачеванья мы с Христианом Ивановичем взяли свои меры: чем ближе к натуре, тем лучше, — лекарств дорогих мы не употребляем.
Человек простой: если умрет, то и так умрет; если выздоровеет, то и так выздоровеет. Да и Христиану Ивановичу затруднительно было б с ними изъясняться: он по-русски ни слова не
знает.
Городничий. Полно вам, право, трещотки какие! Здесь нужная вещь: дело идет
о жизни
человека… (К Осипу.)Ну что, друг, право, мне ты очень нравишься. В дороге не мешает,
знаешь, чайку выпить лишний стаканчик, — оно теперь холодновато. Так вот тебе пара целковиков на чай.
Стародум(один). Он, конечно, пишет ко мне
о том же,
о чем в Москве сделал предложение. Я не
знаю Милона; но когда дядя его мой истинный друг, когда вся публика считает его честным и достойным
человеком… Если свободно ее сердце…
Есть законы мудрые, которые хотя человеческое счастие устрояют (таковы, например, законы
о повсеместном всех
людей продовольствовании), но, по обстоятельствам, не всегда бывают полезны; есть законы немудрые, которые, ничьего счастья не устрояя, по обстоятельствам бывают, однако ж, благопотребны (примеров сему не привожу: сам
знаешь!); и есть, наконец, законы средние, не очень мудрые, но и не весьма немудрые, такие, которые, не будучи ни полезными, ни бесполезными, бывают, однако ж, благопотребны в смысле наилучшего человеческой жизни наполнения.
Изобразив изложенное выше, я чувствую, что исполнил свой долг добросовестно. Элементы градоначальнического естества столь многочисленны, что, конечно, одному
человеку обнять их невозможно. Поэтому и я не хвалюсь, что все обнял и изъяснил. Но пускай одни трактуют
о градоначальнической строгости, другие —
о градоначальническом единомыслии, третьи —
о градоначальническом везде-первоприсутствии; я же, рассказав, что
знаю о градоначальнической благовидности, утешаю себя тем...
Он приписывал это своему достоинству, не
зная того, что Метров, переговорив со всеми своими близкими, особенно охотно говорил об этом предмете с каждым новым
человеком, да и вообще охотно говорил со всеми
о занимавшем его, неясном еще ему самому предмете.
Расспросив подробности, которые
знала княгиня
о просившемся молодом
человеке, Сергей Иванович, пройдя в первый класс, написал записку к тому, от кого это зависело, и передал княгине.
Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер делала всё возможное для того, чтобы возбудить в Левине чувство любви к себе, и хотя она
знала, что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому честному
человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмотря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным, она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и Вронского и Левина), как только он вышел из комнаты, она перестала думать
о нем.
― Это не мужчина, не
человек, это кукла! Никто не
знает, но я
знаю.
О, если б я была на его месте, я бы давно убила, я бы разорвала на куски эту жену, такую, как я, а не говорила бы: ты, ma chère, Анна. Это не
человек, это министерская машина. Он не понимает, что я твоя жена, что он чужой, что он лишний… Не будем, не будем говорить!..
— А
знаешь, я
о тебе думал, — сказал Сергей Иванович. — Это ни на что не похоже, что у вас делается в уезде, как мне порассказал этот доктор; он очень неглупый малый. И я тебе говорил и говорю: нехорошо, что ты не ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные
люди будут удаляться, разумеется, всё пойдет Бог
знает как. Деньги мы платим, они идут на жалованье, а нет ни школ, ни фельдшеров, ни повивальных бабок, ни аптек, ничего нет.
— Я тебе говорю, чтò я думаю, — сказал Степан Аркадьич улыбаясь. — Но я тебе больше скажу: моя жена — удивительнейшая женщина…. — Степан Аркадьич вздохнул, вспомнив
о своих отношениях с женою, и, помолчав с минуту, продолжал: — У нее есть дар предвидения. Она насквозь видит
людей; но этого мало, — она
знает, чтò будет, особенно по части браков. Она, например, предсказала, что Шаховская выйдет за Брентельна. Никто этому верить не хотел, а так вышло. И она — на твоей стороне.
— Я одно скажу, Алексей Александрович. Я
знаю тебя эа отличного, справедливого
человека,
знаю Анну — извини меня, я не могу переменить
о ней мнения — за прекрасную, отличную женщину, и потому, извини меня, я не могу верить этому. Тут есть недоразумение, — сказал он.
Мать Вронского,
узнав о его связи, сначала была довольна — и потому, что ничто, по ее понятиям, не давало последней отделки блестящему молодому
человеку, как связь в высшем свете, и потому, что столь понравившаяся ей Каренина, так много говорившая
о своем сыне, была всё-таки такая же, как и все красивые и порядочные женщины, по понятиям графини Вронской.
Он
узнал в конце августа
о том, что Облонские уехали в Москву, от их
человека, привезшего назад седло.
Швейцар
знал не только Левина, но и все его связи и родство и тотчас же упомянул
о близких ему
людях.
Левин же и другие, хотя и многое могли сказать
о смерти, очевидно, не
знали, потому что боялись смерти и решительно не
знали, что надо делать, когда
люди умирают.
Он постоянно наблюдал и
узнавал всякого рода
людей и в том числе людей-мужиков, которых он считал хорошими и интересными
людьми, и беспрестанно замечал в них новые черты, изменял
о них прежние суждения и составлял новые.
— Я нездоров, я раздражителен стал, — проговорил, успокоиваясь и тяжело дыша, Николай Левин, — и потом ты мне говоришь
о Сергей Иваныче и его статье. Это такой вздор, такое вранье, такое самообманыванье. Что может писать
о справедливости
человек, который ее не
знает? Вы читали его статью? — обратился он к Крицкому, опять садясь к столу и сдвигая с него до половины насыпанные папиросы, чтоб опростать место.
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли
о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что
знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от одного заблуждения к другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с
людьми или с судьбою…
Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те,
о которых в нем говорится, вероятно себя
узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли
человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Когда он ушел, ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала,
зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире
человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание
о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки… Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!
Покой был известного рода, ибо гостиница была тоже известного рода, то есть именно такая, как бывают гостиницы в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив, из всех углов, и дверью в соседнее помещение, всегда заставленною комодом, где устраивается сосед, молчаливый и спокойный
человек, но чрезвычайно любопытный, интересующийся
знать о всех подробностях проезжающего.
— Константин Федорович Костанжогло. Очень приятно познакомиться. Поучительно
узнать этакого
человека. — И Чичиков пустился в расспросы
о Костанжогле, и все, что он
узнал о нем от Платонова, было, точно, изумительно.
— Рассказывать не будут напрасно. У тебя, отец, добрейшая душа и редкое сердце, но ты поступаешь так, что иной подумает
о тебе совсем другое. Ты будешь принимать
человека,
о котором сам
знаешь, что он дурен, потому что он только краснобай и мастер перед тобой увиваться.
— Нет, Павел Иванович, — сказал он, — уж если хотите
знать умного
человека, так у нас, действительно, есть один,
о котором, точно, можно сказать: «умный
человек», которого я и подметки не стою.
Гм! гм! Читатель благородный,
Здорова ль ваша вся родня?
Позвольте: может быть, угодно
Теперь
узнать вам от меня,
Что значит именно родные.
Родные
люди вот какие:
Мы их обязаны ласкать,
Любить, душевно уважать
И, по обычаю народа,
О Рождестве их навещать
Или по почте поздравлять,
Чтоб остальное время года
Не думали
о нас они…
Итак, дай Бог им долги дни!
— Eh, ma bonne amie, [Э, мой добрый друг (фр.).] — сказал князь с упреком, — я вижу, вы нисколько не стали благоразумнее — вечно сокрушаетесь и плачете
о воображаемом горе. Ну, как вам не совестно? Я его давно
знаю, и
знаю за внимательного, доброго и прекрасного мужа и главное — за благороднейшего
человека, un parfait honnête homme. [вполне порядочного
человека (фр.).]
Вспомнишь, бывало,
о Карле Иваныче и его горькой участи — единственном
человеке, которого я
знал несчастливым, — и так жалко станет, так полюбишь его, что слезы потекут из глаз, и думаешь: «Дай бог ему счастия, дай мне возможность помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для него пожертвовать».
Это был один из тех характеров, которые могли возникнуть только в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен
человек; когда на пожарищах, в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо в очи, разучившись
знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему
знать о числе их: «Кто их
знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
— Я эту теорию его
знаю. Я читала его статью в журнале
о людях, которым все разрешается… Мне приносил Разумихин…
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (
О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил.
О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все
знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!
Дико́й. Отчет, что ли, я стану тебе давать! Я и поважней тебя никому отчета не даю. Хочу так думать
о тебе, так и думаю. Для других ты честный
человек, а я думаю, что ты разбойник, вот и все. Хотелось тебе это слышать от меня? Так вот слушай! Говорю, что разбойник, и конец! Что ж ты, судиться, что ли, со мной будешь? Так ты
знай, что ты червяк. Захочу — помилую, захочу — раздавлю.
Дико́й. Понимаю я это; да что ж ты мне прикажешь с собой делать, когда у меня сердце такое! Ведь уж
знаю, что надо отдать, а все добром не могу. Друг ты мне, и я тебе должен отдать, а приди ты у меня просить — обругаю. Я отдам, отдам, а обругаю. Потому только заикнись мне
о деньгах, у меня всю нутренную разжигать станет; всю нутренную вот разжигает, да и только; ну, и в те поры ни за что обругаю
человека.
— Не
знаю, что тебе сказать. Настоящий
человек об этом не должен заботиться; настоящий
человек тот,
о котором думать нечего, а которого надобно слушаться или ненавидеть.
—
Знаете ли что, Катерина Сергеевна? Всякий раз, когда я слышу этот ответ, я ему не верю… Нет такого
человека,
о котором каждый из нас не мог бы судить! Это просто отговорка.
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать
о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые
люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем
о каком-то искусстве, бессознательном творчестве,
о парламентаризме, об адвокатуре и черт
знает о чем, когда дело идет
о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных
людях, когда самая свобода,
о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
Решившись, с свойственною ему назойливостью, поехать в деревню к женщине, которую он едва
знал, которая никогда его не приглашала, но у которой, по собранным сведениям, гостили такие умные и близкие ему
люди, он все-таки робел до мозга костей и, вместо того чтобы произнести заранее затверженные извинения и приветствия, пробормотал какую-то дрянь, что Евдоксия, дескать, Кукшина прислала его
узнать о здоровье Анны Сергеевны и что Аркадий Николаевич тоже ему всегда отзывался с величайшею похвалой…
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах
люди раскланиваются все более почтительно, и
знал, что в домах говорят
о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили
о Варавке в городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Коротенькими фразами он говорил им все, что
знал о рабочем движении, подчеркивая его анархизм, рассказывал
о грузчиках, казаках и еще
о каких-то выдуманных им
людях, в которых уже чувствуется пробуждение классовой ненависти.
— Черт его
знает, — задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: — Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но — меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего — умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а — неизвестно —
о чем? Ухаживает за Тоськой, но — надо видеть — как! Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще —
человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда — совершенный, так уж ему и черт не брат.
— Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не
знал,
о чем идет речь. Она как будто боится, что
люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, — сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый
человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
— Он много верного
знает, Томилин. Например —
о гуманизме. У
людей нет никакого основания быть добрыми, никакого, кроме страха. А жена его — бессмысленно добра… как пьяная. Хоть он уже научил ее не верить в бога. В сорок-то шесть лет.
— Для меня лично корень вопроса этого, смысл его лежит в противоречии интернационализма и национализма. Вы
знаете, что немецкая социал-демократия своим вотумом
о кредитах на войну скомпрометировала интернациональный социализм, что Вандервельде усилил эту компрометацию и что еще раньше поведение таких социалистов, как Вивиани, Мильеран, Бриан э цетера, тоже обнаружили, как бессильна и как, в то же время, печально гибка этика социалистов. Не выяснено: эта гибкость — свойство
людей или учения?
— Ее Бердников
знает. Он — циник, враль, презирает
людей, как медные деньги, но всех и каждого насквозь видит. Он — невысокого… впрочем, пожалуй, именно высокого мнения
о вашей патронессе. ‹Зовет ее — темная дама.› У него с ней, видимо, какие-то большие счеты, она, должно быть, с него кусок кожи срезала… На мой взгляд она — выдуманная особа…
— Без фантазии — нельзя, не проживешь. Не устроишь жизнь.
О неустройстве жизни говорили тысячи лет, говорят все больше, но — ничего твердо установленного нет, кроме того, что жизнь — бессмысленна. Бессмысленна, брат. Это всякий умный
человек знает. Может быть, это
люди исключительно, уродливо умные, вот как — ты…
Видя, что Спивак настроена необщительно, прихмурилась, а взгляд ее голубых глаз холоден и необычно остр, Клим ушел, еще раз подумав, что это
человек двуличный, опасный. Откуда она могла
узнать о поступке статистика? Неужели она играет значительную роль в конспиративных делах?
— Оценки всех явлений жизни исходят от интеллигенции, и высокая оценка ее собственной роли, ее общественных заслуг принадлежит ей же. Но мы, интеллигенты,
знаем, что
человек стесняется плохо говорить
о самом себе.
Клим промолчал, разглядывая красное от холода лицо брата. Сегодня Дмитрий казался более коренастым и еще более обыденным
человеком. Говорил он вяло и как бы не то,
о чем думал. Глаза его смотрели рассеянно, и он, видимо, не
знал, куда девать руки, совал их в карманы, закидывал за голову, поглаживал бока, наконец широко развел их, говоря с недоумением...
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, — говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих»
людей направо, рассказами об организации «Союза русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал
о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она
знала не хуже его и, не пугаясь, говорила...
Он видел: вне кружка Спивак
люди подозревают, что он говорит меньше, чем
знает, и что он умалчивает
о своей роли.